Я, казалось бы, говорю на теоретическом языке, – но не теорию же я вам рассказываю, хотя это, конечно, теория. Просто я доказываю вам, что мы в жизни – теоретики. Или мы теоретики, или мы просто болтающаяся в проруби щепка. Скажем, по отношению к ситуациям, которые я назвал «слишком поздно», есть простой закон нравственной гигиены: стараться не попадать в ситуации, когда слишком поздно устраняться из них, потому что внутри них решить ничего нельзя, есть неразрешимые ситуации. То правдоискательство, о котором я говорил вам, которое праведным ужасом наполняет мир, – вы ведь знаете, что кроме ужаса зла существует ужас праведности, существует такой ужас. Наш, так сказать, любимый автор в силу тех вещей, о которых я говорил, когда приводил примеры, как он поступил с мебелью своей тети, – не потому, что он ее не любил, – мебель, которую он отдал в дом свиданий, как он жил сам, как он описывает Шарлю, – он все время идет в той области, где должны быть совершены акты, в которых может кристаллизоваться соль человеческая, то есть евангелическая соль. Когда осмыслено – тогда добро. Ведь люди – не трава, они что-то должны совершать, в том числе и добро, в титанической борьбе с Богом. Потому что там накапливается то, чем платить за веру. За все нужно платить, а накопления – в грехе, в противоборстве, в реальных испытаниях, – ими мы можем заплатить за веру. А иначе живут культурные люди с неоплаченной верой (они верят, не имея чем платить за веру). Таких людей Ницше называл полыми людьми (вернее, то, как он их описывал, можно так выразить; по-моему, такого термина у него нет). Полые люди – у которых нравственность и видение мира не вырастают из собственной души, а являются просто нормами культуры и приличия, которым они следуют. А это очень хрупкая почва: она не держится на актах первовместимости. Это акты в философии по традиции называются онтологическими актами. Из них возникают некоторые предметы, некоторые объекты, которые суть создания, дающие рост. Первоакт вместимости – совершенный когда-то, кем-то, – в котором уместился мир в качестве пейзажа, есть возможность большего пейзажа. То есть – возможность всех последующих, совсем других, новых, разнообразных пейзажей. Мысль тоже предполагает акт первовместимости, и в этом смысле я как раз и определял ее как возможность большей мысли. Или – мысль есть возможность мысли. И вот то, что Пруст чаще всего называет особой реальностью произведения, есть срез существования каких-то особых объектов (хотя их нельзя увидеть в качестве объектов так, как можно увидеть человека, дерево, стол и т д.); это явно какие-то дискретные, выделенные устройства, являющиеся условием продуктивности нашей душевной жизни и мысли и как бы выбрасывающие из себя свои ростки в нашу на поверхность выступающую сознательную и мыслительную жизнь. То, что уже можно сделать – после того как есть акт первовместимости. Скажем, о европейце я могу сказать (не в том смысле, что Европа лучше Грузии – философия вообще не считает, что «хороший» или «плохой» есть принадлежность каких-либо предметов), что он есть человек, о котором имеет смысл говорить в терминах морали и описывать его в терминах морали, достигая тем самым какой-то полноты и уникальности описания, то есть понятности.
ЛЕКЦИЯ 21
21.12.1984
Мы ходим как бы кругами, сжимая дело с разных сторон, и поэтому неизбежны кое-какие повторения, но то, что не годится в письменном тексте, то, наверное, хорошо в устном, потому что помогает вспомнить то, что говорилось раньше. Из того, что мы говорили в прошлый раз, давайте закрепим один пункт. Он касается темы разума как бесконечной чувствительности и того, что я в связи с разумом говорил о некоторых актах, называемых мною актами первовместимости. То есть некоторых условий и предпосылок того, чтобы вообще был какой-то мир, в котором осмыслены и могут быть высказаны этические или психологические суждения. Нам нужно привыкнуть к тому, чтобы в наших головах останавливать действие предметных картинок. Вот мы смотрим на мир, на самих себя, на других и, пока мы это делаем, в нашем сознании пляшут, не просто действуют, а буквально пляшут предметные картинки. Буддисты сказали бы в таких случаях, что наш разум похож на метание обезьяны в клетке. Это действительно похоже, но сейчас я имею в виду совсем не сторону физического беспокойства или нервности, а тот факт, что в нашей голове пляшут – независимо от нас – предметные картинки всего того, о чем мы можем подумать и что мы можем почувствовать. Я говорю: психология. Имеются в виду какие-то психологические качества: злой, добрый, чувствительный, нечувствительный и т д., тысячи всяких психологических вещей. И мы, уже имея предметную картинку, никак не можем мыслить о том, что дело не в том, чтобы в терминах этой предметной картинки у отдельно взятого человека, которого мы наблюдаем, было бы то, что мы называем психологией. Мы никак не можем отделаться от той картинки, которая дана натуральными качествами существ, называемых людьми. Если философ говорит, что, простите, в данном случае вообще неприменима психология, конечно, мы должны возражать, повинуясь действию предметной картинки. Как же – люди ведь имеют психологические качества… Но, повторяю, наличие качеств у людей есть действие в нас предметной картинки этих качеств. Это довольно сложно ухватить, но если это не ухвачено, все остальное не имеет смысла. То есть не имеет смысла ни то, что я говорю, ни роман Пруста. Потому что если вы, не понимая этого, будете о чем-либо говорить, то это будет просто набор слов, которые вы встречаете вокруг себя. Ну а когда этот набор слов венчается этикеткой «гуманизм», то уж совсем становится страшно. Ничего разумного высказать о том, что действительно беспокоит людей в XX веке и что беспокоило Пруста, ничего разумного об этом и в том числе и о себе высказать нельзя, и мы все время будем оказываться в цепях без нас вращающегося механизма, гнаться внутри него за какой-то бесконечностью и раздирать себе душу в бесплодных и бессмысленных крючках этого механизма. Если мы не поймем, что речь идет не о том, что морально, то есть хорошо или плохо, а о том, чтобы вообще иметь право осмысленно говорить – морально или аморально. Речь идет не о том, что есть психология или нет психологии, а речь идет о психологии как о ситуации, в которой осмысленно ссылаться на психологические свойства людей, потому что эти психологические свойства людей являются, действительно, слагаемыми какого-то результата. Но это ведь не всегда так – при одинаковости внешней картины. Например, если вы возьмете какого-нибудь нашего дипломата в его деяниях, то бессмысленно думать о нем в терминах психологии. В каком смысле? В смысле того, что его психология, скажем, понятие чести и т д., было бы слагаемым того, что будет в результате. Он дергается за ниточку, и все его состояния, которые, несомненно, есть натуральные состояния (он же человек), ровным счетом никакого смысла не имеют. То есть они не входят в то, о чем можно говорить. А «не входят» по той простой причине, что он не живет в истории, в которой уже были совершены кем-то те акты, которые я назвал актами первовместимости, акты, превращающие человека и его ситуацию в возможный субъект или объект психологических, этических и других оценок. А наличие этого первоэлемента есть одновременно, как я вам говорил, наличие разума. Поэтому, когда мы видим перед собой бессмысленное действие, – человек, повинуясь мгновенному честолюбию, мгновенной выгоде, мгновенной зависти, разрушает нечто, что могло бы быть великим, что могло бы быть прекрасным, благородным, высоким, – мы можем о такого рода ситуации судить и сами в ней действовать, только если мы понимаем (речь идет о нарушении разума в данном случае) разум как онтологическое устройство мира, а не как психологическую способность людей. А если мы будем с людьми обращаться как с существами, наделенными только психологическими способностями, то мы бесконечно запутаемся в спорах, в рассуждениях, в относительных оценках и т д.